Бродский

– 1958
Еврейское кладбище около Ленинграда.
Кривой забор из гнилой фанеры.
За кривым забором лежат рядом
юристы, торговцы, музыканты, революционеры.

Для себя пели.
Для себя копили.
Для других умирали.
Но сначала платили налоги,
уважали пристава,
и в этом мире, безвыходно материальном,
толковали Талмуд,
оставаясь идеалистами.

Может, видели больше.
А, возможно, верили слепо.
Но учили детей, чтобы были терпимы
и стали упорны.
И не сеяли хлеба.
Никогда не сеяли хлеба.
Просто сами ложились
в холодную землю, как зерна.
И навек засыпали.
А потом — их землей засыпали,
зажигали свечи,
и в день Поминовения
голодные старики высокими голосами,
задыхаясь от голода, кричали об успокоении.
И они обретали его.
В виде распада материи.

Ничего не помня.
Ничего не забывая.
За кривым забором из гнилой фанеры,
в четырех километрах от кольца трамвая.

Каппадокия (1992)
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно — горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают — от зоркости чужестранца —
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья

преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит — вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: “Лиса в капкане”.
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.

То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три

четверти. Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия — небо, земля, овца,
юркие ящерицы — но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы — поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима — орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна

о действительность, войска о местность. В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,

себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное “О-го-го”,
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.

This entry was posted in verse. Bookmark the permalink.

4 Responses to Бродский

  1. LesTP says:

    Ещё – Письма римскому другу, Песня невинности

  2. LesTP says:

    Иосиф Бродский – Пилигримы (1958)

    “Мои мечты и чувства в сотый раз
    Идут к тебе дорогой пилигримов”
    В. Шекспир

    Мимо ристалищ, капищ,
    мимо храмов и баров,
    мимо шикарных кладбищ,
    мимо больших базаров,
    мира и горя мимо,
    мимо Мекки и Рима,
    синим солнцем палимы,
    идут по земле пилигримы.
    Увечны они, горбаты,
    голодны, полуодеты,
    глаза их полны заката,
    сердца их полны рассвета.
    За ними поют пустыни,
    вспыхивают зарницы,
    звезды горят над ними,
    и хрипло кричат им птицы:
    что мир останется прежним,
    да, останется прежним,
    ослепительно снежным,
    и сомнительно нежным,
    мир останется лживым,
    мир останется вечным,
    может быть, постижимым,
    но все-таки бесконечным.
    И, значит, не будет толка
    от веры в себя да в Бога.
    …И, значит, остались только
    иллюзия и дорога.
    И быть над землей закатам,
    и быть над землей рассветам.
    Удобрить ее солдатам.
    Одобрить ее поэтам.

  3. LesTP says:

    Я всегда твердил, что судьба – игра.
    Что зачем нам рыба, раз есть икра.
    Что готический стиль победит, как школа,
    как способность торчать, избежав укола.
    Я сижу у окна. За окном осина.
    Я любил немногих. Однако – сильно.

    Я считал, что лес – только часть полена.
    Что зачем вся дева, раз есть колено.
    Что, устав от поднятой веком пыли,
    русский глаз отдохнет на эстонском шпиле.
    Я сижу у окна. Я помыл посуду.
    Я был счастлив здесь, и уже не буду.

    Я писал, что в лампочке – ужас пола.
    Что любовь, как акт, лишена глагола.
    Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,
    вещь обретает не ноль, но Хронос.
    Я сижу у окна. Вспоминаю юность.
    Улыбнусь порою, порой отплюнусь.

    Я сказал, что лист разрушает почку.
    И что семя, упавши в дурную почву,
    не дает побега; что луг с поляной
    есть пример рукоблудья, в Природе данный.
    Я сижу у окна, обхватив колени,
    в обществе собственной грузной тени.

    Моя песня была лишена мотива,
    но зато ее хором не спеть. Не диво,
    что в награду мне за такие речи
    своих ног никто не кладет на плечи.
    Я сижу у окна в темноте; как скорый,
    море гремит за волнистой шторой.

    Гражданин второсортной эпохи, гордо
    признаю я товаром второго сорта
    свои лучшие мысли и дням грядущим
    я дарю их как опыт борьбы с удушьем.
    Я сижу в темноте. И она не хуже
    в комнате, чем темнота снаружи.

  4. LesTP says:

    Воротишься на родину. Ну что ж.
    Гляди вокруг, кому еще ты нужен,
    кому теперь в друзья ты попадешь?
    Воротишься, купи себе на ужин
    какого-нибудь сладкого вина,
    смотри в окно и думай понемногу:
    во всем твоя одна, твоя вина,
    и хорошо. Спасибо. Слава Богу.
    Как хорошо, что некого винить,
    как хорошо, что ты никем не связан,
    как хорошо, что до смерти любить
    тебя никто на свете не обязан.
    Как хорошо, что никогда во тьму
    ничья рука тебя не провожала,
    как хорошо на свете одному
    идти пешком с шумящего вокзала.
    Как хорошо, на родину спеша,
    поймать себя в словах неоткровенных
    и вдруг понять, как медленно душа
    заботится о новых переменах.
    1961

Comments are closed.